
Коварный человек обычно весьма обаятелен и мил. Без этих качеств никакое коварство не может состояться -- оно попросту не будет коварством, а сойдет за простую подлость или гадость.
Напрасно думают, будто все проявления коварства осуждаются общепринятой моралью. Возьмите, к примеру, иронию -- эту элегантную, лёгкую форму коварства.
Вообще люди недоступны друг для друга. Чем больше открываются их души, тем явственнее видна несочетаемость их жизней. В повседневности мы привыкли думать иначе. Сходные условия существования делают наши действия похожими, и потому мы считаем, что всему есть общее основание и что все в сущности едино. Коварный человек восстает против этой пошлой истины, резким движением выворачивая мир наизнанку и приучая нас уважать своеобразие каждого. Не способствует ли этим коварство рассеиванию вреднейшей и бесплодной иллюзии всеобщего подобия, не обостряет ли оно вкус к познанию мира и готовность воспринять самые неожиданные его проявления? Несомненно, так.
Коварный человек призван оставлять нас в вечном заблуждении. О его чувствах, мотивах, действительном смысле поступков никогда нельзя утверждать наверняка. Стоит лишь в чём-нибудь увериться, как тут же коварная натура представит совершенно иной лик. Удивительная тяга к превращениям таится в коварстве! Развившееся, зрелое, талантливое, это чувство может вызвать то же восхищение, что и художественная одарённость, принося своему обладателю высшее наслаждение творца.
Вдохновлённость, утончённость, изящество коварства выгодно отличают его от лицемерия и вероломства. Лицемер носит искусную маску, и даже если она -- его главное создание -- прирастёт к лицу, он все же чувствует, где кончается личина и начинается его естество. Без способности этого важнейшего различения лицемерие теряет и свой смысл, и самое имя.
Вероломный точно так же хорошо представляет себе действительное положение дел; он уверяет -- не веря, призывает -- отступившись, внушает -- посмеиваясь. То, что вероломный представляет прочным, на самом деле зыбко и неверно -- и это хорошо известно вероломному человеку.
Напротив, коварной натуре претит совершать действия над чем-то, оставаясь вне стихии собственных поступков. Коварный погружается сам в ту зыбкую реальность, которую создаёт. В этом положении он равен всем тем, кто становится его жертвой. В отличие от лицемера и человека вероломного, коварный сам разделяет с другими ту двусмысленную, иллюзорную, неверную реальность, которую всеми силами творит. Именно поэтому я вижу в нём вдохновенную поэтическую натуру, которую увлекают восхитительные образы, и она отдаётся им с большей пылкостью, чем течению реальной жизни.
Наверное, коварному человеку слишком скучно в обычном, размеренном существовании. На его вкус оно слишком пресно и невыразительно. Желая придать течению жизни динамизм, непредсказуемость, остроту и напряженность, личность становится на путь коварства. К чему приведёт этот путь -- неизвестно и самому коварному человеку; он не столько таит своё естество, сколько попросту его не имеет. Для коварства нет ничего подлинного, действительного, незыблемого. Во всём устоявшемся оно видит лишь повод к перемене, а во всём безусловном -- шанс утончённой провокации.
Как явствует из сказанного, коварный человек отнюдь не остаётся вне своего коварства, но претерпевает его в той же мере, что и подпадающие под него люди. Он соединён с собственными коварными поступками столь же прочной и интимной связью, что и мастер со своим творением. Поэтому коварный человек, осмелюсь заявить,--честен, он не лжёт; и явственнее всего подтверждает это собственной погружённостью в создаваемую им ситуацию.
Мне кажется, если предоставить коварному человеку возможность извлекать выгоду, не прибегая к многообразным превращениям действительности, он наверняка отвернется от неё. Не выгода, не успех прельщают коварную натуру прежде всего, но сама страсть к риску, многоцветью колеблющихся отражений, неверным бликам, любовь к вторжению иллюзий и снов в действительность, а действительности -- в сны. Характернее всего для коварства стремление стереть грань между так называемой "реальной жизнью" и миром иллюзии, воображения, чуда. В своём чистом виде это стремление вполне бескорыстно и является простым приглашением людям жить в этом неверном, пленительном, меняющемся мире, где ничего нельзя знать наверняка, где в самом обыденном таится неожиданность, а в самом привычном -- невероятное.
Коварный человек движется в этом перламутровом мире легко и вольготно. И, чувствуя всю его красочность, досадует на обычных людей, довольствующихся заурядным. Словно заезжий фокусник, увлекает он за собой пестрыми чудесами. Да, в этом своём увлечении он бывает жесток; он часто не замечает, что естественное для него является для других болезненным; что прельщающее его -- Других тяготит и отвращает. Словом, коварный столь же нечуток, как и всякий одержимый человек. Однако если свыкнуться с его миром, нырнуть в головокружительный хаос превращений и не искать поминутно точки опоры, которой не может быть, если привыкнуть полагаться лишь на вечно изменчивую стихию движения, а не на гарантии благополучия, тогда коварный человек выглядит столь же естественно, как ваш партнер в игре. Отдайтесь порыву жизненного азарта, и Вы неминуемо станете коварны, уверяю Вас!
В час, когда проявления человеческой натуры огорчают и угнетают нас, кажется, будто рать пороков бесчисленна. В действительности пороков много, но количество их конечно. И сколь бы ни были они пагубны и неприятны, над всем, что поименовано, человек имеет некоторую власть.
Самое большое, вялое, всеобъемлющее страдание доставляют нам не ясно определимые качества, а те поступки, слова, отношения к нам, которые и назвать-то однозначно трудно. Порок, имеющий имя -- это ясная и отчетливая форма поведения' или души. Но мы живём отнюдь не в мире определившихся форм. Наш удел -- постоянное вращение в смутных, невыразительных, удушающих касаниях бытия. Иногда кажется, будто люди вообще не поступают. Они только делают вид, что живут, на деле не придавая своей жизни никакой формы -- ни порочной, ни добродетельной. Мир наполнен тихой и безымянной подлостью, укромным и заглазным злоречием, кротким отступничеством и благодушной чёрствостью. Всё как будто нормально, всё имеет неплохой вид, но каким безмолвным, стелющимся, тихо дышащим злом полны эта нормальность и этот хороший вид!
Невыносимость жизни проистекает не от злодеяний, не от ужасных проявлений порока. Между добродетелью и пороком, доблестью и низостью простирается необозримая равнина, окутанная глубоким туманом. Он недвижим, в нём не видны очертания предметов и даже звуки без следа исчезают в нём. Такова наша повседневность. Она не убивает -- душит, не ранит -- разлагает, не бросает вызов -- отравляет. И мы -- её творцы.
Мы безмерно низки, ибо каждодневно совершаем то, что никто не назовёт подлостью, но что на деле и есть самое подлое, что может быть. В наших поступках, мыслях и словах чуть-чуть лжи, немножко хитрости и лицемерия, капелька равнодушия и тупости, маленькая примесь жадности и едва ощутимая печать жестокости. Всего по чуть-чуть: в едва заметных, почти неразличимых дозах, нимало не нарушающих общей благопристойности, порядочности, ответственности. Но этими незаметными примесями испорчено всё. И потому там, где как будто течёт нормальная, даже хорошая жизнь, мы произносим в себе: "жизни нет". Мы не делимся этим сокровенным печальным знанием: потому что, во-первых, оно никому не нужно. И ещё потому, что нечего назвать: нет имени, ясной формы и вида у той щёлочи, которая разъедает нас -- нет виновного, нет злодеяния, совершается только допустимое и дозволенное. И кому какое дело, что в дозволенных и допустимых вещах подчас больше бесчеловечности, чем в явных преступлениях. И, наконец, мы не делимся своим откровением, потому что всем оно известно и каждый открыл его в себе самом и вокруг себя.
Когда я вижу, с каким самодовольством и самоуверенной небрежностью относится человек к тому, кто ему близок, сколь мало склонен он извинять другого, как жалко непрочны связи между людьми и сама человеческая жизнь, тогда хочется мне рассмеяться горько и отвернуться от мира людей, и презирать всё, с людьми связанное. Словно на пустые, бездельные игрушки смотрю тогда на отношения человеческие, и кажутся они мне жалким шутовством, примитивным балаганом с бездарными актёрами. Тогда, разуверившись в возможностях добродетели, видя её бессилие, напыщенность и фальшь, я хочу попробовать хотя бы настоящего яду и устремляюсь к источникам его -- порочным наклонностям человеческой натуры. Ведь если ядом сочится обычная жизнь людей, если им пропитана сама добродетель, то не лучше ли, отвергнув эти мутные смеси и суррогаты, припасть к чистому источнику дьявольского зелья? И сквозь фиглярские маски посмотреть в единственно истинное, сквозь них проступающее лицо смерти!
...Прошли, кривляясь, ухмыляясь и скорбя, перед глазами нашими десятки масок. Что расскажут они о человеке, чем помогут нашей жизни, как исказят ее? И нужна ли нам помощь, и важен ли собственный образ? Или давно и равнодушно махнули мы на свою судьбу рукой, и исчезла судьба, оставив после себя неуемную тоску или пустое безразличие. И нет нам спасения, и только бессмысленный шутовской хоровод втягивает нас в свой круг. И там, в смешении нелепых фигур и уродливых личин, пропадает наше смятение, и наши безответные вопросы, и чувства, и мысли, и желания. И нет уже скорби, и нет маяты, -- веселая Смерть пляшет, улыбается, освобождает от бремени...
Я смотрю на многочисленные человеческие пороки и грусть охватывает меня, ибо в каждом ощущаешь нечто, себе родственное. Тогда я не знаю, как поступить с собой, в растерянности опускаю руки, не в силах остановить мятущиеся мысли. Может быть, какая-то новая реальность приоткрывается в этом чувстве, а может быть -- моя ненужность на свете? Неспособный найти решение, я повинуюсь инстинкту спасения и...
(На этом обрывается рукопись дурака)
Свежие комментарии